и взглядом приглашая мужа сесть со мной, — я часто думаю о том, что как-то подсознательно я будто ищу выходы скопившегося потенциала. Но реализоваться полностью у меня не выходит.
— В книгах? — уточнил Андрис, увлекая меня в объятья.
— Не только. Книги, безусловно, расходуют немалую долю этого потенциала. Но я сейчас о другом…
Я замолчала ненадолго, чтобы понять реакцию мужа — насколько он готов к этому разговору.
Андрис был задумчив и бледен. Последние дни его не покидало состояние затаённой апатии. Возможно, всему виной был предстоящий визит в Дрезден — Андрис по-человечески не хотел смиряться со скорой потерей друга, это его угнетало. Как христианин, приближенный к церкви, он отдавал себе отчёт в том, что любая смерть — есть начало. Но иногда даже крепкая вера слабеет перед лицом неминуемого. А мне хотелось говорить о нас, живых, о насущном, о всё ещё возможном.
— Илзе, — сказал Андрис, — я поддержу тебя во всём.
— Да, знаю…
Я перестала смотреть ему в глаза и собиралась с духом для финального аккорда.
— Андрис, как бы ты отнёсся к тому, если бы я взяла под своё шефство ребёнка из детского дома? — произнесла я единым, непрерывным предложением.
Андрис не отвечал и смотрел на меня. В его глазах не было удивления или неприязни, хотя именно их я опасалась больше всего, задавая этот вопрос.
— Что ж, — сказал Андрис, — это смелое и благородное решение. И я нисколько не сомневаюсь в твоей добродетели, Илзе.
— Но всё равно ты против? — догадалась я без дополнительных подсказок.
Андрис вздохнул.
Он встал, чтобы пройтись по гостиной, поправил голубой стеклянный шар на ёлке, остановился у христовых яслей. Ряженые куклы с застывшими лицами слепо взирали друг на друга, отрешённые от остальной комнаты. Богоявление застыло для них единственным и бесконечным пониманием мира, а всё насущное отпрянуло, вовсе потеряв значимость.
Однако и я, и Андрис нигде не застыли, а продолжали двигаться, жить и не смели себе позволить забывать о том, что мир всегда полон боли. В нас самих прижилась часть этой боли, но я готова была поменять какую-то её часть на заботу о ближнем, чтобы помочь и себе, и другому человеку.
Андрис сделал круг по комнате и вернулся на диван. Он снова сидел со мной, гладил меня по руке и укромно вздыхал.
— Илзе, я не против и не за. Есть вещи, о которых стоит думать наперёд, и я о них думаю. Будет правильнее, если мы отложим обсуждение этого вопроса до моего возвращения.
— Конечно, — сказала я, испытывая разочарование и в то же время хрупкую надежду. — Я и не требую, чтобы мы решили сию же секунду.
— Пожалуйста, не огорчайся, Илзе, — тепло произнёс Андрис.
А мне вдруг показалось, что он будто бы просит прощения, но прощать мне ему было нечего. Мой муж являлся для меня фактически святым, и, как бы ни богохульно было такое говорить, в его святости я утвердилась не меньше, чем в святости тех, кто официально причислен к лику святых. Мама София чувствовала так же. И не потому, что Андрис — её сын, и не потому, что младший сын, а потому, что Андрис изначально не был создан, чтобы грешить.
Вечером я помогала ему собирать вещи. Андрис вёл себя ещё более молчаливо и сдержано, чем всегда. Я положила ему вязаные носки и грелку и больше не мучила его вопросами, которые мучили меня. Полагаю, в чём-то он поступал так же. Бережное отношение друг другу всегда находится где-то на стыке между полной открытостью и умением сохранять молчание в те моменты, когда слова могут только ранить. В данный момент я тревожилась и вряд ли смогла бы обрисовать причины этой тревоги, хоть и понимала, что беспокойный клёкот в душе был вызван не только страхом провести Рождество в одиночестве — я никогда не придавала этой дате большого значения, но в первую очередь переживания мои были связаны с Андрисом — как он совладает в наплывом чувств, как справится со своей миссией. Я пожалела, что обратилась к нему с вопросом, который никак не мог быть решён до отъезда. И получалось, теперь ему станет вдвойне непросто.
— Илзе, — сказал Андрис, глядя на то, как я тщательно укладываю бутылку Рижского бальзама в его чемодан, чтобы стекло не повредилось в дороге, — я очень рад, что ты решилась посоветоваться со мной насчёт опекунства.
— Правда?.. — искренне удивилась я тому, что Андрис фактически прочитал мои мысли.
— Правда. Я догадывался, что рано или поздно ты задумаешься над этим. Я горжусь тобой.
Я улыбнулась, тронутая его словами:
— Да нечем пока гордиться…
— У тебя доброе сердце, Илзе. И я хочу сделать так, чтобы оно знало как можно меньше страданий.
— Ты и так это делаешь, Андрис.
Он отрицательно покачал головой, но ничего не ответил. Мы выключили свет и легли спать.
Я боялась, что в эту ночь уж точно не смогу уснуть, но, вопреки ожиданию, уснула легко и быстро. А утром вместо Андриса обнаружила рядом с собой на его подушке записку: «Я люблю тебя, Илзе Эглите. Я люблю тебя больше, чем бога, потому что ты — моя жена. А значит — моё всё».
Глава 9
После ухода Тони мой мир рухнул.
В один миг истёрлось в пыль всё, из чего я раньше состояла, чем жила. В каком-то смысле я перестала существовать: не ведала радости, голода, страха — от меня осталась только дряблая физическая оболочка, которая умела лишь беспрестанно рыдать. Я не ела, не писала, почти не спала и могла провести весь день под одеялом, трясясь от холода и слёз, не желая ни общаться с другими людьми, ни приводить себя в порядок.
Обеспокоенная моим состоянием Габриеля стала названивать мне. Если я и брала трубку, то старалась завершить разговор поскорее, до того, как она поймёт, насколько всё плохо.
Однако обмануть Габи оказалось не так-то просто.
Она заявилась без приглашения и обнаружила меня внутри серого склепа, почти умирающую. Следующий час я выла у неё на плече. Габи, уже вышедшая замуж и успевшая войти в стадию первого брачного кризиса, слушала меня с двойным сожалением.
— М-да-а… — задумчиво протянула она, гладя меня по голове. — Бабы рыдают из-за мужиков. Бабы рыдают не из-за мужиков. Какая-то вечная бабская рыдальня кругом. И что самое ужасное, с этим ничего нельзя сделать.
— Ох, Габи! Если бы я знала!.. — продолжала давиться я собственными слезами.
— Будь проклят тот день, когда я посоветовала тебе связаться